Читаем без скачивания Обитель милосердия [сборник] - Семён Данилюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Грех это, — ответил голос пожиже.
— Эва чего! Верующий, что ли? — снасмешничал первый.
— Ничего я не верующий, — отчего-то перепугался жидкоголосый. — А, наоборот, кандидат в партию. Бабка, правда, склоняла. Но я не поддался. А всё-таки нельзя, хотя и мёртвый, а человек.
— Человек — это с которым можно в «петушка» сыграть. А тот, на котором играют, — уже не человек, а одна иллюзия, — важно разъяснил басовитый.
Сомнений не оставалось — Киврина везли хоронить. Сердце его зашлось от жути. Он вскрикнул. Жидко вскрикнули и наверху.
— Т-ты слышал?
— Слышал, — подтвердил басовитый. — Я давно слышу. Всё от того, что дешевиком похмеляюсь. Надо на «Столичную» переходить. Оно хоть и дорого, но экономно. Дольше проживу — больше выпью. — Наверху опять интенсивно забулькало.
Был Киврин при жизни любителем розыгрышей. Свойство это не утратил и в гробу. Потому, несколько отойдя от пережитого шока, представил лица родных, когда подойдут они к машине и увидят покойника, играющего в «петушка» на собственном гробу. Он даже хихикнул от предвкушения и решительно постучал в крышку.
— Мужики, покурить найдется? — весело и где-то даже задушевно обратился он.
Наверху установилась пронзительная тишина. Стало слышно, как пульсирует кадык у басовитого.
— Да не пугайтесь. Это ж я, Киврин! Вы только крышку чуток сдвиньте. Дальше уж я сам.
Что-то икнуло и лязгнуло.
— Верую, Господи! — вскрикнул жидкоголосый. Тело его с хрустом перевалилось через борт.
— Да что ж все такие пугливые пошли! Уж и воскреснуть нельзя! — Киврин судорожно заёрзал в гробу, и это, похоже, добило закостеневшего в безверии басовитого.
— Пришли-таки черти, — сообразил он. — Выживу, лечиться пойду! — Он выругался сочным, расписным бисером. Последние, самые жемчужные слова затихли на асфальте. Киврин остался один. Проклиная нестойких в атеизме попутчиков, кое-как сдвинул крышку и совсем было собрался выбраться, тем более что на полу заметил початую пачку «Опала». Но тут машина остановилась, и в неё заглянуло лицо сына.
— Сбежали, сволочи! — ругнулся он. — Говорил я, нельзя алкашам деньги вперёд давать.
— Выпрыгнули, черти, — весело подтвердил Киврин, намереваясь завязать разговор. Но сын уже соскочил.
Киврин тихонько выглянул. Возле машины толпились хорошо знакомые люди, старательно сберегая на лице сострадающее выражение. Веселилась только любимая внучка Леночка да лукаво поблёскивали глазки у соседки с первого этажа, занявшей двадцать рублей до зарплаты.
— Эк как тоскуют! — посочувствовал Киврин.
Он вдруг сообразил, что публичное воскрешение, которое за минуту перед тем казалось весёлым и прикольным, невозможно. Слишком много среди собравшихся «валидольных», вроде него, стариков. Стало быть, надо найти способ поначалу открыться кому-то одному. Тому первому, кто заглянет в кузов.
Сквозь зажмуренные ресницы Киврин заметил, что меж скорбящих произошло движение, подобное движению льдов, раздвигаемых ледоколом. Над кузовом возникла крупная женская голова в перманенте барашком.
— Я — администрация, — объявила голова, обращаясь к кому-то внизу. — Как фамилия покойницы?
— Я — покойник. В смысле — мужчина, — неуверенно поправил Киврин.
— Это теперь без разницы, — администрация спрыгнула. — Чёрт знает, что за день выдался. Мрут прямо наперегонки, будто сговорились, — пожаловалась она. — Совсем из графика выбились — Зыркнула на циферблат крупных часов. Что-то прикинула. Энергично захлопала в ладоши. — До следующего минут двадцать. Попробуем втиснуться.
Киврину хотелось поинтересоваться, что будет, если не втиснутся. Но уже запрыгнули в кузов друзья сына, под непрестанные команды администраторши споро перегрузили гроб на каталку.
Дул пронизывающий ноябрьский ветер, и процессия, возглавляемая ретивой администраторшей, поспевала по дорожке хорошим походным шагом.
Киврину в лёгком пиджачишке сделалось зябко, и он мысленно подгонял процессию, продолжая судорожно прикидывать, как бы воскреснуть поделикатней.
Притормозили в конце аллеи, у свежевырытых могил, где и были переданы с рук на руки некоему Фёдору — крупному мужику в красной, под цвет лица, майке и в заляпанных кирзачах. Фёдор снисходительно отодвинул от гроба бестолково суетящихся родственников, достал верёвочную мерку. Священнодействуя, склонился над телом. Киврина окатило крепким, настоянном на чесноке запашком. Более удобного момента и желать было нельзя. — Притомился, сынок? — шёпотом, боясь спугнуть, произнес Киврин.
— Да не, это с похмелья, — ответил Фёдор, не переставая орудовать меркой. — Раньше-то на заводе работал, так если только горло в аванс промочить, а как сюда перебрался — реально загудел. Да еще башли с родственников вымогаю. Жгут мне, отец, эти нечестные деньги карман. Я ведь когда-то на пионерской линейке отрядным барабанщиком стучал.
— А ты б вернул.
— Думай, чего говоришь! — вспылил Фёдор. — Не для того тянул. Да и люди узнают — засмеют. У нас уж лучше вор, чем дурак.
— Так, может, опять на производство?
Фёдор мотнул лобастой головой:
— Не, не могу. Я уже деклассированный.
— Слушай, — поразился вдруг до холода в животе Киврин. — А тебя не удивляет, что я с тобой разговариваю??
— А чего такого? Со мной многие разговаривают, — Фёдор ловко обмерял его. — Да ты не беспокойся, я тебе хорошую могилку выделю, где воды поменьше. Очень уж ты, по разговору видать, душевным мужиком был.
Он разогнулся. Объявил громко, щедро:
— Десять минут на прощание с телом.
К гробу подошел директор завода. Тепло, по-доброму посмотрел на лежащего Киврина.
— Вот и нет тебя! — объявил он, сглотнув подступившие слёзы. — Нет больше лоцмана, что верной рукой направлял наш заводской корабль среди финансовых бурь в гавань выполнения госплана. Что я теперь без него? Капитан без компаса, штурман без секстанта. Говорят, нет незаменимых. Неправда! Вот он лежит, восс танавливавший и строивший, вынесший и донесший. Воплощенная мудрость и неподкупность. Кем заменить его? — спрашиваю себя и отвечаю: «Некем». Могу ли в эту трагическую минуту умолчать, что и сам недооценивал и недопонимал…
Директор говорил душевно. Многие прикладывали к глазам платки. Потекли слёзы и у Киврина. С директором, запросто нарушавшим финансовую дисциплину, враждовал люто, непримиримо. Пять раз писал докладные в главк, дважды восстанавливался через суд. Четыре выговора и два инфаркта. Сегодняшнее раскаяние его потрясло. «Не зря, стало быть», — шептал он, слизывая слёзы.
Директор меж тем закончил речь, наклонился, дотронулся губами до лба.
— Ну, счастливо тебе, отмучился, — тихо сказал он. — Да и я тоже. Между нами, в печёнках ты у меня сидел со своими ветхозаветными принципами. Жалобы из-за каждой нарушенной инструкции строчил, на собраниях за беспринципность хлестал. А вот если нас на весы? Тебя, чистоплюя правильного, и меня вот такого? За тобой бумажки аккуратно, одна к одной, подшитые, на радость ревизорам и на беду заводу, которому ты как кость в горле был. А за мной — завод этот самый построенный и посейчас работающий, хоть для этого приходится и поставщиков коньяком заливать, и фондовую продукцию гнать. Сколько ты, Киврин, прожил, а так и не понял: чтоб у нас дело двигать, не инструкции, а смелые, отчаянные люди нужны. Гляжу на тебя — и обидно. Честный мужик был, а жизнь прожил объективно вредную. Ну, да прощай. — Директор еще раз чмокнул покойника в лоб, недоуменно отёр с губ испарину и отошел.
А Киврин отчаянно, напропалую затосковал.
Подошли дочь с сыном. Скорбно вгляделись в неподвижное лицо.
— Вот и нет папы, — всхлипнула дочь.
— Мог бы еще пожить, — печально согласился сын.
Надорванное жестокой директорской отповедью сердце Киврина благодарно задрожало.
— Чего племянник не пришел? — тихо поинтересовалась дочь.
— Упёрся, стервец. Не может деду простить, что тот с поступлением в институт не помог. Проректор-то — фронтовой дружок.
— Так объясни ему, что дед просто из породы настоящих, принципиальных людей. Уж как я его упрашивала машину на себя через ветеранский совет оформить. Не захотел. А мы уж и денег назанимали. Теперь возвращать придётся.
— Да кому его идиотская принципиальность нужна? — вскипел сын. — Жил как во сне. Хочу, говорит, как люди. А как люди живут? Мой вот на днях в армию загремит, а двое его одноклассников-балбесов через этого же проректора влезли без всякого конкурса. Дочка, с детства впечатлительная, ухватила брата за руку:
— Господи, ты глянь. По-моему, у папы лицо побелело.
Киврин лежал, преодолевая боль в сердце. Пошевелиться не мог.
— Это снег, — сын приобнял сестру за плечо. — Ладно, забирай дачу, а мне уж остальное.